Эмилия Евсевьева. 17 лет. Под куполом.
Вы многое упустили, если не были в цирке на улице Ленина до войны.
Много поколений артистов сменилось с тех пор, но никто не смог затмить, чьё детство пришлось на предвоенные годы, Грустного Старого Клоуна. Он сам так называл себя, хотя вовсе не был старым, – по только начавшим собираться около глаз морщинкам ему нельзя было дать больше сорока пяти, – и не так часто казался грустным: в глазах его светилась откровенная радость, которую с упоением впитывали в себя зрители.
Коллеги о нём знали мало: звали Алексеем Алексеевичем, есть маленькая дочь, которую любил больше жизни. Он носил маленький крестик на гайтане, спрятанный под клоунским нарядом, этого знания им достаточно, чтобы любить его. Для многих: от акробата до укротителя тигров – он был единственным человеком в цирке, который мог помолиться за них, пока они рисковали жизнью ради того, чтобы вернуться в свою комнатку с краюшкой хлеба. Он был единственным, помнившим слова молитв, которые все остальные предпочли забыть. Он молился, до боли в пальцах сжимая медный крест. Многие считали обязанными ему за спасение, когда верёвка чуть-чуть не сорвалась, а разъярённый лев вот-вот не срывался с цепи. Девушка, крутившая двойное сальто на кольце под самым куполом цирка, была особенно благодарна. Трудно не заметить её привязанности к одинокому в своей грусти клоуну. Каждый свой умоляющий взгляд после очередного успешного трюка она дарила ему, мирно стоящему в тёмном углу арены – старая привычка, выработанная за те годы, когда он спасал её на этой высоте. Она отчётливо слышала его голос, когда крутилась под куполом со своего первого дня в цирке.
Впервые она вступила в это здание девочкой лет за десять до начала войны. В цирке неспокойно: один гимнаст на репетиции сорвался с высоты – отказала страховка. Все суетились. Кто-то плакал. Пришёл брат погибшего. Вечернее представление отменили, но новенькая осталась, не желая убегать от всеобщего горя. Бродила в темноте по опустевшему цирку, ещё не своя, но уже не чужая, оглядывала свой будущий дом. Впитывая в себя мрак, проходила по последним рядам, а на арене промелькнула свеча. Потом вторая. Пришлось подойти. Из тени, неловко ступая, показался мужчина. В тусклом свете двух восковых свечей видны только его большие, широко распахнутые глаза и густые тёмные брови. Через минуту свечи оказались на полу. В руках мужчины появилась тряпка – он стоял там, где каких-то двенадцать часов назад лежал мёртвый гимнаст. Мужчина опустился на колени, позволив ей разглядеть его худое, ещё не тронутое морщинами, но заметно уставшее лицо. Он неприметный, каким должен быть обычный уборщик цирка. Она отвернулась. И тогда он запел. Вместе с ним запел цирковой купол. Им вторили души всех погибших на этой высоте. Слова были знакомыми – она слышала их, когда в деревенской церквушке невдалеке от тогда ещё Петрограда отпевали её отца. Всё её существо сконцентрировалось в этом голосе. Она знала, что не должна быть здесь. Мужчина не видел её – глаза его закрыты и смотрели в музыку, которая вырывалась из его существа. По щекам, едва заметные в полумраке арены, текли слёзы. Кем был для него гимнаст, душа которого под широким цирковым куполом в свете молитвы находила упокоение со святыми? Она подняла голову. В темноте кроме верёвок, которые оборвали жизнь, ничего не видно, завтра эти верёвки вновь заставят людей замирать от восторга. Ничего не видно, но купол сиял ярче расписных куполов петербургских церквей. Мужчине, стирающему кровь с пола и с её сердца, она готова доверить свою жизнь. Она убежала до того, как молитва смолкла. Узнала потом, что пел местный клоун. Он поёт для каждого, кто на протяжении тринадцати лет умирает в стенах цирка. Все знали, никто не слышал. Ей довелось.
Она не сразу познакомилась с ним. Их диалоги были простыми и однообразными. Оба хранили какой-то важный секрет. На выходе с арены обменивались дежурными фразами, он спрашивал один вопрос у неё и последние восемь лет получал один и тот же ответ. Но однажды разговор пошёл по-другому:
– Алексей Алексеевич. Мне пора возвращаться в Ленинград.
Он замер, ей показалось, что своими словами она забрала у него кусочек жизни.
– Как дела у вас? У Вали?
Алексей Алексеевич улыбнулся с тихим «замечательно» под аплодисменты зрителей вышел на арену. Он жил с дочерью Валей в крохотной комнатке в десяти минутах ходьбы от цирка. Девочка спала на кровати, он же умещался на жёстком диване в тёмном углу. Под этим диваном, сросшиеся с полом, лежали старые иконы, а пол заставлен стопками старых книг. У окна, выходящего на шумную улицу, стоял стол. На нём тетрадки, учебники и карандаши, которые перед школой он на ползарплаты купил год назад. Валя любила рисовать. Ей едва исполнилось пять, она тайком залезла под диван, нашла запылённые иконы. Долго разглядывала, вдыхала не до конца выветрившийся запах ладана. К приходу отца на листе сверкал, написанный неумелой детской рукой, лик Богоматери. И Грустный Старый Клоун вместо сказки на ночь стал читать дочери Библию.
– Пап, а я крещёная? – спросила Валя, при чтении о крещении Иисуса в реке Иордан.
– Крещёная, – выдохнул отец. И он почти не врал.
К семи годам Валя переписала все иконы, имеющиеся в доме, но сердце и рвущееся наружу вдохновение требовали у неё большего. По дороге в школу стоял закрытый храм, из него вывозили ценности. Оставался только старик-настоятель. Его не выгоняли. Местные жалели, а дети любили слушать его рассказы. Он напрямую не говорил им о Библии и Боге, но всякий, где царь с царицей, имея четырёх дочерей, десять лет вымаливали у судьбы наследника, где молодого царевича совращал тёмной магией злой волшебник и где любовь и крепость семейных уз в конце концов всегда оказывались сильнее смерти. Валя дольше всех задерживалась у старого настоятеля, расспрашивала его о вывезенных иконах, сохранившихся в храме настенных мозаиках, впитывала каждое слово, а на следующий день приносила набросок по его описанию. Её привлекали лики святых, рука её тянулась к карандашу, когда старик в храме или Алексей Алексеевич говорили о чуде.
Больше икон она любила рисовать отца. На белых стенах их комнатки появлялись портреты Грустного Старого Клоуна: в профиль, анфас, со смешным клоунским носом или наполовину смытым гримом. Но больше нравился портрет, написанный в начале года. Алексей Алексеевич, папа, когда в цирке не было представлений, смотрел на неё с листа большими зеленовато-карими глазами и улыбался той тёплой улыбкой, которую она знала, и никто не видел ни в цирке, ни за его пределами. Отец дарил ей нежность, на которую был способен. Вале стыдилась, что папу любит больше, чем маму, но она ничего не могла с этим сделать, когда мать приходила, она обнимала её скорее механически, чем радостно. Папа иногда упрекал её за это и хмурился. Валя не понимала, почему. В этот день он застал Валю за чтением потрёпанного блокнота.
– Папа, тут слова, которых я пока не знаю. Литургия. Клирос. Смиренномудрие
– Литургия – это служба. Клирос — там, где поют и читают молитвы на службе.
– А смиренномудрие?
– Что же ты читаешь?
Валя показала слипшиеся от влаги страницы. Что-то всколыхнулось у него в сердце.
– Вот послушай: «Волнение в уезде. Говорят, новые власти требуют излишки хлеба. У нас в амбарах при храме – запасы на зиму для сиротской кухни и вдов. Алексей, сын мой, вскипел да не успокоится никак: «Не отдадим ни зёрнышка! Это грабёж!». Спорил с ним долго. Убеждал: любая власть от Бога попущена, даже ежели сама она Бога и не ведает. Долг наш – повиноваться и молиться о вразумлении власть имущих. Но он упрям. Боюсь, гордыня говорит в нём, а не любовь к сирым. Молился о его смиренномудрии». Это про что?
Алексею Алексеевичу хватило первых двух слов, чтобы понять, что это была за тетрадка.
– Смиренномудрие – отсутствие гордости. То, чего когда-то не хватало мне, по мнению твоего дедушки.
– Это его дневник?
– Его.
– А сам он где?
Алексей Алексеевич на секунду замялся при виде Валиных тёмных, сосредоточенных глаз. Потом ответил:
– Умер.
Больше Валя ничего не спрашивала. Но он слышал, как следующим утром она едва слышно шептала, глядя в дневник и пытаясь осмыслить начертанные в нём аккуратным, витиеватым почерком слова:
– «Пришёл указ. Требуют, теперь уже официально, сдать все "излишки" зерна со склада к пятнице. Припас наш – не излишек, а необходимость. Показывал им расчёты – не вняли. Алексей рвался идти в комитет, спорить. Удержал силой. Уехал он в ту же ночь, смутный, гневный. Сказал – в соседний уезд, к другу-учителю из семинарии. Сердце ноет. Упрямство сына – крест тяжёлый. Но власть – от Бога. Повинуюсь».
Утром отец отвёл дочь в школу сам. Когда проходили мимо храма, не торопил её, пока она с блеском в глазах спрашивала у настоятеля об иконах, упомянутых в дневнике. Тот отвечал ей так, будто бы ждал эти вопросы. Подошли другие дети, началась история о далёкой-далёкой стране и о царевиче… Алексей Алексеевич тоже слушал. На обратном пути остановился у храма. Старик вышел к нему, едва переступая босыми ногами по земле.
– Не страшно вам, отец, такие сказки детям рассказывать?
Тот таинственно улыбнулся.
– Почему бы и не рассказывать, если правда всё?
– А ежели взрослые услышат? – обеспокоенно прошептал Алексей Алексеевич.
– Даже ежели и услышат, то что?
Старик всё ещё улыбался беззубой улыбкой.
– Вы думаете, я царя в этой сказке хвалю?
– Почти обожествляете.
– Обожествлять правителей не в моей власти. Не о царе с царицей и не о царевиче эта сказка.
Алексей Алексеевич смутился, глядя на седую голову старика.
– Она о любви, – это были последние слова, которые произнёс настоятель, вечером его нашли забитым до смерти у ворот храма.
***
Из школы Валя пришла поздно. Не обняла отца, только спросила, вглядываясь в его лицо своими пытливыми глазёнками:
– Пап, а почему ты не писал дедушке?
Алексей Алексеевич молчал, дважды за один день справедливо пристыженный.
– Он пишет, что вывезли зерно со склада. Что вдова Марфа плакала над голодными детками. Что ты со времени отъезда не написал ни строчки?
По его щеке скатилась одинокая слезинка. Валя повисла у него на шее и не размыкала объятий следующие полчаса.
– Понимаешь, я подвёл его, Валёнок. Очень сильно подвёл.
И Валя понимала. Понимала, потому что всё, что Алексей Алексеевич не сделал ради отца, он на протяжении вот уже восьми лет делал ради неё.
Следующие пару дней они так же ходили в школу, возвращались домой. Валя была счастлива этими прогулками, несмотря на исчезновение старика-настоятеля. Отец ничего не рассказал ей, только крепче прижимал к себе вечерами и чаще умилялся, глядя, как дочь, сжимая карандаш тоненькими пальцами, снова рисует что-то в тишине. Она поняла, что что-то не так, только когда в дверь их квартиры настойчиво постучали, и на пороге комнатки появилась её мать с рюкзаком за плечами и маленьким чемоданом для дочери.
– Кажется, своё я уже отлетала, – улыбнулась она Алексею Алексеевичу.
– Рад за вас, Наташа.
– И я рада. Спасибо вам.
Валя не смотрела на мать. Всё её существо стремилось к человеку, который был ей отцом все эти восемь лет. Который целовал её в лоб и пел колыбельные по вечерам, когда она была совсем маленькой. Она знала, что происходит. Мать не раз рассказывала ей, как красив Ленинград, как она немного заработает, и они уедут отсюда и будут жить вместе. Валя ей не верила. Ей не хотелось расставаться ни с храмом на соседней улице, ни со своей школой, ни с цирком. Ни со Старым Грустным Клоуном, которого Валя любила так, как, она была уверена, никогда не полюбит мать.
– Пап? – шепнула она, всеми силами прижимаясь к его худому, жилистому телу.
Он погладил её по голове, невесомо поцеловал в нос.
– Можно я заберу дедушкин дневник?
Алексей Алексеевич стоял, водя крючковатыми пальцами по тёмным, точь-в-точь как у матери, Валиным волосам.
– Можно, Валёнок.
– А твой портрет, который самый новый? Можно? Все остальные я оставлю тебе, честно-честно, – лепетала она, целуя его руку.
– Можно.
– А карандашики, которые ты подарил? Они много стоят…
Мать стояла, вытирая рукавом куртки собирающиеся у глаз слёзы.
– Можно, девочка, можно. Всё, что захочешь, бери, всё можно, только быстро, – говорил Алексей Алексеевич, с усилием отстраняя Валю от себя.
Они молча смотрели друг другу в глаза ещё с минуту. Потом Валя снова схватила его руку, нежно-нежно обводя своими маленькими ручками его запачканную чернилами ладонь. Он писал для неё письмо, которое хотел отдать ей при прощании. Не смог. Слёзы размыли чернила.
– Папочка, – проговорила она, проводя пальчиком по его линии жизни. – А иконку можно?
Алексей Алексеевич не ответил. Снял с шеи медный крестик на гайтанчике и молча надел на неё. Металл, впитавший в себя его тепло, теперь согревал её. Валя улыбнулась, жестом прося его наклониться поближе к ней. Он присел на колени. Она тихо, чтобы не услышала мать, сказала ему на ухо:
– Он простил тебя. И за тебя молился.
Больше они не говорили. Алексей Алексеевич помог собрать Валины вещи и просто стоял, уперевшись спиной о холодную стену.
– Ещё раз спасибо, – проговорила мать, глядя на него с печальной улыбкой. – Надеюсь, ещё увидимся.
Ему показалось, что она искренне верила в это. Как верила в него, когда восемь лет назад отдавала ему ребёнка, родившегося от директора цирка.
Мать с дочерью вышли. Старый Грустный Клоун прекрасно понимал, что не увидятся они больше никогда.
Следующей ночью он плохо спал. В голове было только Валино круглое личико, по которому тихо текли и текли слёзы, а он ничего не мог сделать, кроме как стоять и смотреть. Он готов был защитить её от любой опасности, но не смог спасти ни её, ни себя от боли расставания. Когда Алексей Алексеевич уснул, во сне его ждала одинокая церковь на окраине его родного города и крики матери, зовущие его ужинать. Со службы возвращался отец. И Алексей Алексеевич с криком «Папа!» бросался к нему на шею. Но голос не был его. Это кричала девочка, вырывающаяся из маминых рук на пороге его квартиры.
В это самое время в поезде до Ленинграда, пока мать крепко спала на соседней полке, Валя перечитывала дневник. Последняя запись в тетрадке была такая: «Большевики стучат в ворота обители. Требуют: «Алексея Белова! По приказу Ревкома – к ответу!». Знать, сын мой, в гневе своём, наделал дел в том уезде. Значит, мне идти за него. Разъяснять. Пойду, куда меня поведут. Ничего более мне не страшно. Надеюсь, Лёша далеко и в безопасности. Да пребудет с ним Бог. Аминь».
– Аминь, – произнесла Валя, проваливаясь в сон и наблюдая за раскрывающимся перед ней сияющим куполом цирка.
...............................
Евсевьева Эмилия Алексеевна, 17 лет, 11 «А» класс, МБОУ «Знаменская СОШ», член МДЛК "Озарёнок", Тамбовская область, Знаменский муниципальный округ, р.п. Знаменка. Руководители: Гаврикова Нина Павловна, Меркушова Наталья Сергеевна.
