Не был я учеником примерным... Штрихи к портрету Ильи Эренбурга

Не был я учеником примерным... Штрихи к портрету Ильи Эренбурга

Эстетические, частично — этические, мировоззренческие (включая религиозные) представления сформировались у меня от общения с личностью Ильи Григорьевича Эренбурга. Нет, вживую я видел его один раз, о чем ниже, но вот личность автора в его книгах я почувствовал еще подростком, начиная с новомирских публикаций мемуаров «Люди. Годы. Жизнь», потом, конечно, «Хулио Хуренито», «Тринадцать трубок»… Те стихи, его собственные, которые он скупо цитировал в мемуарах задолго до выхода в «Библиотеке поэта», стихи его друзей из разных стран определили мои вкусы в поэзии, а представления личностей и особенностей манеры художников — мои вкусы в изобразительном искусстве.

Поэтому в любом возрасте я в меру сил следуя за Эренбургом и моим старшим товарищем Аликом Глезером, не скрывавшим своего модельного, я бы сказал, пристрастия к Илье Григорьевичу, старался совмещать журналистику, публицистику с непридуманной прозой и стихами, часто — в одном тексте, был внимателен к друзьям-художникам.

Но в конце мая 1966 года я об этом не слишком думал, когда одноклассник Юлай Загафуранов, сын одноногого фронтовика, председателя Верховного Совета Башкирской АССР провел нас со старшим товарищем Геной Розенбергом неизвестными публике коридорами, ведущими из совминовской столовки (она была через двор от нашей уфимской школы) к залу Верховного Совета, на встречу с кандидатом в члены Совета Национальностей Верховного Совета СССР Ильей Эренбургом. У дверей возникла заминка: вы х-х-то? Недаром Гена был капитаном нашей команды КВН, мы сразу сказали: юнкоры «Пионерской правды»! Правды в этом было меньше, чем половина, я был внештатником республиканской молодежки.

Полный зал местной интеллигенции, кого-то знаю. Отец мой Давид Гальперин, секретарь Союза журналистов Башкирии, очень удивился моему появлению, но гнать не стал. Илья Григорьевич был внимателен и серьезен, иронию по поводу «Совета Национальностей» и предстоящего выбора еврея от Башкирии не подчеркивал, рассказывал, что в прежнем своем депутатстве старался помогать тем краям, от которых его выбирали. Вопросов по политике не было, думаю, учитывался полудиссидентский статус Эренбурга. Недавнюю травлю со стороны Шолохова и компании подкованные уфимцы хорошо помнили.

Был один вопрос от моего знакомого молодого поэта Газима Шафикова:

— Илья Григорьевич, вот вам уже 76-й год пошел, вы до сих пор курите?

— Да, курю.

— А ведь говорят, что курение укорачивает жизнь…

— Знаете, молодой человек, жизнь укорачивает не курение, а неприятности. Курить по крайней мере приятно.

В конце предвыборной встречи я набрался наглости и попросил автограф, еще накануне снял с книжной полки фотокопию портрета Эренбурга работы Пикассо, рамочку я делал сам из тонкого картона. Илья Григорьевич на ней и расписался. А Гена после автографа получил роскошный подарок — перьевую авторучку Эренбурга. Через несколько дней он писал выпускное сочинение на свободную тему, захватив из дому том собрания сочинений с «Оттепелью». Удачно выпустился, теперь он членкор Академии Наук. Я был в школе еще год, уже следующим летом, когда я поступил на журфак МГУ, несколько раз пытался, собравшись с духом, позвонить в дверь квартиры Эренбурга на улице Горького, 7. Но руку мою отдергивал Саша Касымов, мой уфимский друг, более воспитанный.

Как же я жалел об этом, двигаясь вместе с вереницей допущенных «представителей общественности» мимо гроба Ильи Григорьевича, установленного в ЦДЛ. Это было уже начало сентября, не все старшекурсники вернулись с каникул, поэтому от журфака делегировали нескольких первокурсников. Помню Веру Кондратович, дочку опального зама Твардовского по «Новому миру», дочь Александра Бека Таню, уже тогда серьезного поэта. Мы видели, как охранка внимательно относилась к процессии, одни и те же мужички выходили откуда-то сбоку и присоединялись к скорбящим, слушали разговоры, отходили уже перед самым гробом, чтобы через пару минут присоединиться к следующей группе. У Ильи Григорьевича был приподнят уголок губ. Я написал тогда плохие стихи, вот окончание:

«Висит табличка «Выход», иди вперед, вперед…

Но оглянись: он тихо трубочку сосет».

Я вспомнил эти разного уровня события, глядя на снимок, который разыскала в семейном архиве моя сестра: Илья Эренбург разговаривает с уфимцами за кулисами встречи. К нему лицом, рядом, мой отец Давид Самойлович Гальперин.

На самом-то деле я не видел в этих двух залах мудрого советского писателя Илью Эренбурга, я видел прежде всего поэта, написавшего строки, ставшие для меня программой, открывшие мне интерес к личности Иисуса и к упрямству учения, которую советская жизнь отвергала. Эти строки запомнились мне в окружении прозы, Илья Григорьевич их привел в мемуарах «Люди. Годы. Жизнь», а я увидел подростком в «Новом мире». Я не стал христианином, но я заложил в себя уважение к людям, для которых подвижничество — несомненно, пусть оно идет не от абстрактных прописей, а от невозможности предать человека. Вот эти стихи Эренбурга, которые каждый может понимать по-своему:


Самый верный

Я не знал, что дважды два — четыре,
И учитель двойку мне поставил.
А потом я оказался в мире
Всевозможных непреложных правил.
Правила менялись, только бойко,
С той же снисходительной улыбкой,
Неизменно ставили мне двойку
За допущенную вновь ошибку.
Не был я учеником примерным
И не стал годами безупречным,
Из апостолов Фома Неверный
Кажется мне самым человечным.
Услыхав, он не поверил просто -
Мало ли рассказывают басен?
И, наверно, не один апостол
Говорил, что он весьма опасен.
Может, был Фома тяжелодумом,
Но, подумав, он за дело брался,
Говорил он только то, что думал,
И от слов своих не отступался.
Жизнь он мерил собственною меркой,
Были у него свои скрижали.
Уж не потому ль, что он «неверный»,
Он молчал, когда его пытали?
1958

И вот еще одно стихотворение Ильи Эренбурга, пережившее и его провокационные блестящие романы столетней давности, предсказавшие многие потрясения современной геополитики, и его звенящую военную публицистику, и его вдохновившую целые поколения маленькую повесть «Оттепель». Это стихотворение, написанное в том же 1958 году, неожиданно стало актуальным в наши дни, когда многие со стороны не могут понять происходящего в России. Особенно после того, как пятнадцать лет назад его спел под свою гитару Сергей Никитин. Вот оно:


* * *

Да разве могут дети юга,

Где розы блещут в декабре,

Где не разыщешь слова «вьюга»

Ни в памяти, ни в словаре,

Да разве там, где небо сине

И не слиняет ни на час,

Где испокон веков поныне

Всё то же лето тешит глаз,

Да разве им хоть так, хоть вкратце,

Хоть на минуту, хоть во сне,

Хоть ненароком догадаться,

Что значит думать о весне,

Что значит в мартовские стужи,

Когда отчаянье берёт,

Всё ждать и ждать, как неуклюже

Зашевелится грузный лёд.

А мы такие зимы знали,

Вжились в такие холода,

Что даже не было печали,

Но только гордость и беда.

И в крепкой, ледяной обиде,

Сухой пургой ослеплены,

Мы видели, уже не видя,

Глаза зелёные весны.

Конечно, Илья Григорьевич писал не просто о климате, а о климате общественном, о выходе из сталинской диктатуры, о ее спаянности с безвластным народом — и о выходе из этой замораживающей спайки.

+2
29
RSS
Нет комментариев. Ваш будет первым!